СОЦИАЛЬНЫЕ СЕТИ:

Ромен Гари. Цвета дня. Роман. Отрывок

21.02.2019 18:10

 

Встреча, которая не состоялась…


Отрывок из романа Ромена Гари «Цвета дня»


Ренье думал о фразе своего наблюдателя Деспьо, убитого во время боевого задания, на бреющем полете, в окрестностях Парижа: «Я считаю, что после войны Америка будет медленно эволюционировать к либеральному социализму, а СССР будет двигаться в том же направлении через обратную эволюцию; местом же их встречи станет самая прекрасная цивилизация, которую когда-либо знал мир». С той поры прошло время, Ренье стал добровольцем французского батальона, отправляющегося в Корею, Деспьо наверняка в раю, а третий член экипажа, пулеметчик Мегар, стал генеральным секретарем коммунистической молодежи департамента Эр или кем-то в этом роде. Ренье повернулся к хозяину бара:

— Педро, еще виски.

— А мне водку с вишней, — сказал Ла Марн.

Ренье нередко мысленно возвращался к этой навязчивой идее малыша Деспьо, выпускника педагогического института, но это был просто способ вспомнить друга: так воскрешают в памяти какую-нибудь особенность его физиономии, глаз или смеха. А также еще и способ вспомнить экипаж. «Я считаю, что… Америка…» За этими словами он попросту стремился вновь услышать голос товарища. Ничего больше. Лично он во всем этом не разбирался. Он, слава Богу, никогда не был интеллектуалом. И тем более борцом за обреченные идеи. Он был простым искателем приключений — с ударением на слове «простой». Терпеть не мог усложнять. Любил корриду, бокс, женщин, приятелей. А еще любил драку — вот почему он теперь уезжал. В общем-то, он был человеком своего времени, а значит, крутым парнем. Ни следа иллюзий в отношении чего бы то ни было, и мужественность во всем. Ноздри всегда настороже, как у хищного зверя, нигде ни миллиметра жира, сердце — один сплошной мускул, твердый взгляд, грудь колесом и волосатый торс, всюду тестостерон. Ему почти удалось убедить себя в этом, и он ощутил на какое-то мгновение очень приятное чувство легкости и превосходства, своего рода равнодушный дендизм: он вышел из своего внутреннего мира с ощущением, будто вышел из стен Итона. Изысканно оттопырив мизинец, он попробовал виски и небрежно выпил, хотя виски, бесспорно, воняло клопами. Виски не принадлежало к числу любимых им простых вещей. Но среди всех его товарищей по Королевским военно-воздушным силам не было ни одного, кто не любил бы виски, а он пил не затем, чтобы забыть, а затем, чтобы вспомнить. Каждый возвращает своих друзей как может. Особенно когда из двухсот человек, а столько вас, было в военно-воздушных силах «Свободной Франции»[1] в 1940 году, в живых сейчас осталось лишь пять — один из них ты сам. Что до сентиментальной стороны этого дела… ну что ж, да, совершенно верно, и только в этом и есть правда.

Вы позволите?

Валяйте.

Заметьте, если вы предпочитаете мужскою сдержанность — когда не пускают слезу, когда благородно сжимают зубы, когда и бровью не ведут, — для которой слово «нежность», слово «человечный», слово «лелеять», слово «верность» стали неслыханными непристойностями, публичными развратными действиями, ну что ж, мне очень жаль: я проявляю свои чувства открыто. По крайней мере, в глубине души, как сейчас. Хе-хе, — впрочем, без особой радости.

Хе-хе — не очень-то весело.

Все это для того, чтобы сказать вам, что малыш Деспьо ошибся адресом: свой идеал ему следовало бы искать не на поле боя, а в объятиях женщины. Именно там находится этот идеал. Мир, справедливость, свобода — у женщин ими полны руки. Только женщины могут вам его дать. Им только и нужно, что исправить мир для вас, дать вам построить его у себя па груди и на губах. Одна встреча — и справедливость торжествует. Одно объятие — и нет больше рабства. Это довольно точно передает то, что Ленин называл революцией, и если он никогда этого внятно не произнес, то лишь исключительно из мужской стыдливости. Но он сумел вложить это в свое молчание. Весь свой гений он направил на то, чтобы чтить любовь своим потрясающим молчанием. Он молчаливо посвятил свои творения прославлению женщины, нежности ее груди, сладости губ, и то, чего он сам так никогда и не говорит, со всей присущей ему выразительной мощью, в конце концов осеняет вас своей очевидностью. Его трогательная скрытность лишь подчеркивает то, что она столь внимательно избегает упоминать. То отсутствие, что исходит от его произведений, — один из самых знаменательных вакуумов, который когда-либо поражал человеческое ухо, и то, что Ленин никогда не произносит, дойдет до самого сердца народов. Именно в этом заключается его самое прекрасное, самое красноречивое послание.

Но осторожно.

Еще немного — и заговорят о свободе нравов.

О том, что они называют свободой нравов, то есть о праве поставить любовь к женщине выше всего — туда, куда по ошибке ставят иногда солнце. Скажут, что я отправляюсь в Корею защищать свободу нравов, то есть право каждого человека выбирать свое собственное солнце и называть темнотой все остальное. Скажут, что я отправляюсь защищать Солнечную систему, где нищета еще заключается и в том, чтобы быть нелюбимым, где из одиночества выходят не массами, а благодаря встрече с одним-единственным человеческим существом, где созидание заключается еще и в том, чтобы зарыться лицом в чьих-нибудь волосах, и братство — не рабское сообщество, а любовь — не особое братство. Всё это скажут — и как они будут правы.

Удивительно все же, в чем только мы иногда не признаемся себе в мыслях.

Удивительно.

Постыдно.

Упадочно.

Непристойно.

Неудивительно, что у Ла Марна смущенный вид. Ла Марн, он стыдлив. Наверняка думает то же самое, что и я, — что еще, по-вашему, может думать один человек левых взглядов о другом в 1951 году? И наверняка не знает, куда ему приткнуться.

Жажда любви, вы же понимаете.

Вы сами, возможно. Нет?

Прошу прощения.

Видите: я даже покраснел. Я еще на это способен.

Но что вы хотите, я всегда забываю про эту пресловутую стыдливость и пресловутую мужественность, которыми у вас всех полон рот. И куда, по-вашему, может сегодня приткнуться интеллектуал левых взглядов, идеалист в поисках терпимости и братства, если не на грудь женщины? У кого, по-вашему, он просит все это?

Знаю, знаю.

Знаю, что с этим надо покончить раз и навсегда, оставить это навязчивое желание нежности педерастам.

Если бы вы, буржуа, работали по девять часов в день на дне шахты, вы бы о любви не думали.

Это правда.

Это даже самый суровый приговор работе в шахте, который я знаю.

Правда, эту эксплуатацию можно прекратить: достаточно немного братства. А вот другую… С отсутствием любви поделать ничего нельзя.

Ничего. Никогда на земле не будет достаточно братства, чтобы вытащить вас оттуда. А братство без любви — это особое братство, это значит, продолжается эксплуатация человека человеком. Тогда можно лишь направить свое вдохновение на защиту культуры, которая, начиная с Девы, Данте, Петрарки и трубадуров, Шекспира и Расина, «Тристана и Изольды» до «Манон», «Дамы с камелиями», Шопена, Чаплина, Пушкина, Ганса Андерсена и до самого ничтожного из наших фильмов, самого глупого из наших сериалов, до самой плоской из наших песен, всегда прославляла культ женщины и женственности, — о вы, кто обращается со своими женами как с равными… это ли не один из самых подлых способов принизить их?

Вот.

Я высказался. Или, по крайней мере, поразмыслил.

Делайте со мной что хотите.

Вот тема для вдохновения, вот свобода культа, которую я защищал еще от Гитлера, от всех этих сверхлюдей с судорожно, по-мужски сжатыми сфинктерами, немалое число которых я сбил, начиная с неба над Англией и до Ливийской пустыни: именно это и дает мне право сказать вам, что человек всегда был жив и всегда будет жить некой неясностью, которая просачивается, — некой женственностью.

Что до остального.

Она встретится или не встретится.

Никакое мироустройство не может мне ее дать.

Ни одна система не может спасти меня от нищеты.

Я ничего не могу с этим поделать. Я могу лишь защищать свободу культа и надеяться. Пытаясь представить себе ее при помощи всех женщин, которых я знал. Ибо наступает такой момент в жизни, когда все женщины, которые вам повстречались, в конце концов выстраиваются для вас в один очень ясный образ той, которой вам недостает. Именно это оставляют они вам, уходя. Это та благодать, которую они вам творят. Они служат эскизами, они работают над ее портретом. В конечном счете вы ее отчетливо видите, и ей не хватает лишь одного — материализоваться. Открыть дверь бара «У Педро» и войти. Я немедленно се узнаю: ее так недоставало в других! Как тут ошибиться, после стольких эскизов, после стольких лиц, разглядывавшихся с упреком, и этих слов, которые всякий раз обязательно произносились: «Почему ты так на меня смотришь?»

Почему?

Желание ухватиться несмотря ни на что, не ждать больше, паническое желание надеяться вопреки очевидному, и в то же время тревога ощутить в очередной раз, что это не то. Как же мне еще смотреть на вас? Впрочем, мне следовало бы обратить внимание на свои глаза.

Никакого эксгибиционизма.

Чего мне недостает, так это скромной страсти, страсти практичной, в человеческом масштабе, как бой быков или лошадиные скачки, — бокс, например: если бы мне удалось найти себе пристанище в свите Сахарного Рэя Робинсона[2], я мог бы, возможно, носить его губку, или что-нибудь в этом роде, что-нибудь полезное, ограниченное, земное, далекое от великих идей, без следа идеализма.

Он закурил.

Он должен был присоединиться к французскому батальону в Корее у Монклара, сев на следующий пароход, который выходил из Марселя через десять дней. А пока он облокотился о стойку бара рядом с Ла Марном, который уезжал вместе с ним — не из-за идеализма, уточнял он, а просто по дружбе, чтобы последовать за товарищем, — он остановился в Ницце, якобы посмотреть на карнавальное шествие, но также немного и для того, чтобы попрощаться с Педро, который в данный момент мыл бокалы по другую сторону стойки. У Педро была голова боксера — лысый, бритый и седеющий череп, — и он совсем не походил на ваше представление об испанском интеллектуале в изгнании, бывшем преподавателе этнографии в университете в Саламанке. Ренье познакомился с ним во время Гражданской войны в эскадрилье «Испания», где тот был у него наблюдателем на Потезе-540 вплоть до разгрома. Педро был тогда коммунистом и оставался им до сих пор — в целом он сильно изменился. Ренье никогда не был коммунистом, и, следовательно, ему не нужно было меняться. Удивительно все-таки, до какой степени справедливости и свободе не хватает последовательности в идеях. Легка, как пушинка, и вечно в полете, с цветка на цветок, с одного на другое. Они не могут оставаться на месте. Им нужно побыть немного там, немного здесь, here today and gone tomorrow[3], наполовину там, на три четверти здесь, они никогда ничему не отдают предпочтения, постоянный вальс колебаний, никогда не удается загнать их раз и навсегда в какой-нибудь один уголок мира, зажать в кулаке; то они с вами, то вдруг вас покидают, направляясь к вашим противникам, и смотрят на вас из их лагеря, и вы вынуждены прыгнуть в объятия своих противников, и когда вы уже там — бум! — вы внезапно попадаете в настоящий концентрационный лагерь, справедливость и свобода уже в другом месте, и вы, тут же сменив убеждения, скачете и скачете за ними, с сачком в руке, и догоняете их, и какой-то отрезок пути преодолеваете в их обществе, униженно за них цепляясь; вы начинаете уже переводить дыхание, как — бум! — справедливость и свобода в один миг, без предупреждения, покидают вас и направляются в другое место, как правило, в лагерь, который вы только что оставили, и вам уже в который раз приходится выбирать между своими идеями и своими друзьями, и, как круглый дурак, вы выбираете свои идеи и бежите, семеня, среди людей, чьи физиономии вам не нравятся, и с мрачным видом остаетесь сидеть среди них, тревожно уставившись на справедливость и свободу, не сводя с них глаз — надо быть уверенным, что они все еще здесь, — надеясь в глубине души, что они вернутся к вашим вчерашним друзьям, и затем — бум! — они перед самым вашим носом делают потрясающий прыжок, и вы бросаетесь вслед за ними, с сачком в руке; но вот вы потеряли их из виду, их нигде нет — ни там, где они только что были, ни там, где они были вчера, ни справа, ни слева, ни позади, ни впереди, ни у ваших вчерашних противников, ни у сегодняшних — ибо друзей-то у вас больше нет, — и вы с жалким видом бегаете по кругу, с сачком в руке, вглядываясь в горизонт, задрав голову, совершенно ошеломленный, неспособный сориентироваться, рыщете по горам и по долам, переворачивая каждый камень, чтобы увидеть, не спрятались ли они там, и затем, внезапно, находите их в совершенно недоступном, недосягаемом для всех месте, ни во вчерашнем, ни в сегодняшнем, ни у ваших противников, ни у ваших друзей; и вы с трудом карабкаетесь к ним, берете их за руки и остаетесь уныло подле них сидеть, дожидаясь, пока кто-нибудь не доберется до вас, и, чтобы привлечь внимание, вы жалобно повышаете голос, и тогда вас замечают, и забрасывают камнями и гнилыми помидорами, чтобы заставить вас спуститься оттуда, но вы остаетесь один, вперившись взглядом в справедливость и братство, желая окончательно увериться, что они по-прежнему там, и вы не уступаете ни пяди; обремененный хитростью и опытом, вы быстренько умираете за них, пока они никуда не делись.

— Еще раз то же самое, Педро, — сказал он.

— Вы приедете в Корею пьяным, — сказал Педро.

Нас неверно поняли, подумал Ренье. Но он ничего не сказал и взял стакан. Сдержанность и мужественность. Крайне трудно порвать с самим собой, то есть с потребностью справедливости и свободы для других. Быть наконец счастливым для себя самого. Так больше не делается.

У меня в кармане листок, вырванный из вечерней газеты.

С одной стороны на нем пара титек — если его у меня найдут, подумают, что в них вся причина: честь будет сохранена. Но с другой стороны имеется отрывок из американской Конституции, в котором говорится о праве каждого человека стремиться к счастью. Пугающая ответственность.

Непосильная и беспощадная Конституция: стремление к счастью, вы отдаете себе отчет?

Почему не пожизненные принудительные работы, пока вы не убрались на тот свет? Никто не вправе требовать такого. Никто не вправе забивать им головы подобными идеями начиная с самого раннего возраста, начиная со школы.

Конституция, которая поощряет каждого человека к погоне за счастьем, это не демократическая Конституция.

Это Конституция развратная и похотливая, явно реакционная.

Pursuit of Happiness...[4] Это слишком, слишком. Это даже противоестественно. По-моему, все это нужно переделать, черт возьми. Скажите просто: каждый должен искать счастье для других людей. Каждый найдет свое счастье в счастье других людей. Тогда — порядок. Такое можно. Так — это дело, достойное похвалы. Не говоря уже о том, что это все же немного легче, чем быть счастливым самому. Незаметно уклониться от того обязательства перед самим собой, которое при рождении получает от природы каждый, от той чести быть человеком, которая состоит в том, чтобы быть счастливым, чтобы размахивать знаменем человеческого счастья, сознавая тот тяжкий удел, который нам уготован. Сломать железный закон, быть счастливым.

Впрочем, я серьезно подумываю об этом.

В один из этих дней.

Если бы только я тебя повстречал, дорогая, — хоть так и не принято говорить с незнакомкой, но ты меня простишь, — если бы только я тебя повстречал, я бы увез тебя к себе домой, в Рокбрюн — сорок минут езды на автобусе, — и мы бы уж сумели воздать почести американской Конституции.

Мы бы повесили ее над нашей кроватью… Уверен, что в Америке так поступают все любовники.

Pursuit of Happiness... Что за наглецы! Записать такое прямо в Конституцию, это уже что-то запредельное. Словно пота и крови, и самоотверженности, и преданности, и труда, и производительности, словно всего этого было недостаточно. Словно, вдобавок ко всему прочему, нужно было еще сражаться за честь, защищать свою человеческую честь — понятие, смысл которого заключается в том, чтобы быть счастливым. Словно счастье вдвоем может быть чем-то иным, а не выходом из подчинения, отказом от верноподданнической клятвы, горстью воды, похищенной у всеобщей жажды, своего рода пиратством, разбоем вдвоем, Pursuit of Happiness... Вот свиньи!

Он стоял у стойки бара, улыбаясь той чуть насмешливой, едва проступавшей на губах улыбкой, которая была единственным знаком близости со своими мыслями, который он мог себе позволить. Он был высок, худощав, светло-каштановые седеющие волосы, а под ними — лицо, которому не без труда давалась суровость. Левый рукав заправлен в карман пиджака. В течение полугода он возглавлял сыскную полицию Ниццы. Он поступил на службу в полицию после Освобождения, чтобы попытаться пройти курс дезинтоксикации. Им двигало желание порвать — усилие одновременно и радикальное, и наивное: что-то похожее происходит, когда закоренелый алкоголик в один прекрасный день решает больше не пить и запирается подальше от всякой выпивки. После пятнадцати лет борьбы политической и просто борьбы — от дворца Компании взаимного страхования до Испании, от Лиги защиты прав человека до Королевских военно-воздушных сил и партизанского отряда — он поступил на службу в полицию, чтобы порвать с самим собой. Однако не получилось. По истечении нескольких недель исполнения своих обязанностей его начальству а довольно быстро и самому Ренье — стало: ясно, что он не изменился, что он продолжает в том же духе: он пытается реформировать полицию. Пытается сделать из нее нечто человечное и чистое, великодушно-рыцарское, нечто, что летит на помощь справедливости, вдовам и сиротам. Это и вправду было тем, что называется закоренелым идеализмом. Осознав это, он тут же подал в отставку, и все вернулось на круги своя. Он уединился в своем доме в Рокбрюне, где стал писать книги для детей и искусствоведческие рецензии, отважно борясь со всеми организациями, которые непрерывно пытались подцепить его, со всеми комитетами, ассоциациями, партиями, союзами, лигами, движениями, фронтами, группировками, а также с письмами товарищей, по уши увязших в новых боях за то же дело, — товарищами, которые и вправду не умели жить не дыша. Пребывая в одиночестве в своей деревне, он боролся со всем, что уводило его в сторону от главного, — и он ждал. Но ничего не происходило. Впрочем, может, место было выбрано неудачно: Рокбрюн был в какой-то мере изолирован, чуть в стороне от больших дорог, нужно было делать крюк, сюда приезжали все меньше и меньше. И случалось, его неотвязно преследовала мысль, что, быть может, она приехала и обосновалась в Эзе или Ла-Тюрби; он даже подумывал о том, чтобы перебраться в Мексику: своего рода предчувствие.

— Я думал, что шествие начинается в два часа, — проговорил он очень громко, с огромным достоинством.

— У тебя есть время, — сказал Педро. — Корабль отплывает только через десять дней, разве нет?

За бутылками бара, в зеркале, Ренье увидел свое лицо с пресловутыми седыми маяками на висках и отвернулся.

В конце концов, мне уже не двадцать. В двадцать еще позволительно думать, что любовь — это стиль жизни.

Но мне стукнуло сорок, и я поседел, правда, я родился в мае — и это все, что у меня осталось общего с весной.

Я, что называется, зрелый мужчина. Я, в конце концов, имею право на зрелость ума, ту столь хваленную зрелость, которая неумолимо наводит на мысль о хорошо выдержанном сыре.

Мне уже непозволительно — иначе я рискую показаться смешным и неприличным — сказать, что все, что я сделал стоящего в жизни, я сделал под взглядом любви и что Лига защиты прав человека, война в Испании, Королевские военно-воздушные силы и т. д. — все это было для меня лишь способом ухаживания. Если бы мне все еще было двадцать, я мог бы вам сказать, например, что в эскадрилье, при вылете, на рассвете, есть свой способ надевать шлем, очки, складывать парашют и пролетать в трех метрах от земли, — это оттого, что перед глазами у вас женщина. Есть свой способ выгуливать крылья под пулеметным дождем, пикировать на противника и поливать его огнем, пока он не взорвется, — это небо, брошенное к ее ногам. А еще есть свой способ вылезать из кабины, снимать перчатки и шагать по земле в оглушительной тишине — это уже как прикосновение рук, обвивающих вас. Но о таких вещах не говорят.

Мужество — это тоже представление, которое складывается у нас о любви.

Но о таких вещах не говорят.

Он повернулся и бросил на остальных холодный и равнодушный взгляд — так одеваются, готовясь к выходу.

Ла Марн допил водку и разглядывал вишню на дне бокала.

Они ничем не могли помочь друг другу: они были среди мужчин. Единственная женщина, которая там была, — девица легкого поведения: она сидела за стойкой бара, в своем гнезде из чернобурок. Шлюха, подумал Ла Марн, то есть unisex. И он с отвращением отвернулся.

I

Romain Gary

Les couleurs du jour

Collection Blanche, Gallimard

Parution : 22-10-1952

https://www.e-reading.club/bookbyauthor.php?author=4468

https://www.e-reading.club/book.php?book=1034106

 




0
0
0



Комментировать


eskadra (написал комментарий 4 декабря 2020, 21:44)
Печальная дата – 2 декабря…
ROMAIN GARY
2 ДЕКАБРЯ 1980 г. В ПАРИЖЕ ПОКОНЧИЛ ЖИЗНЬ САМОУБИЙСТВОМ ФРАНЦУЗСКИЙ ПИСАТЕЛЬ РОМЕН ГАРИ…
ROMAIN GARY.
РОМАН ЛЕЙБОВИЧ КАЦЕВ.
РОМАН ЛЕЙБОВИЧ РОДИЛСЯ В РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ, г. ВИЛЬНО 8 (21) МАЯ 1914 г.
Во Франции в 2017 г. вышел фильм по его   автобиографическому роману «Обещание на рассвете» (“LA PROMESSE `A L`AUBE”), в котором он с безграничной теплотой   описывает свою жизнь и отношения с матерью, которая с детства внушала ему, что он станет известным человеком и дипломатом.
Мать Романа мечтала:
«Мой сын станет французским посланником, кавалером ордена Почетного легиона, великим актером драмы, Ибсеном, Габриеле Д’Аннунцио. Он будет одеваться по-лондонски!» Предсказание матери сбылись!
Ее сын, участник-доброволец Французского Сопротивления нацизму, военный лётчик,  вернулся с войны героем, стал генеральным консулом Франции в ЮАР, писателем, сценаристом, но мать не дожила до его славы.
Роль матери  в фильме сыграла   французская актриса Шарлотта Генсбург, дочь  французского певца, выходца из России, Сержа Генсбурга.

РОМЕН ГАРИ  - человек необычной судьбы, сотрудничавший  с генералом де Голлем, возглавившим Французское  Сопротивление, писатель, кинорежиссёр и  дипломат…
РОМЕН ГАРИ  -  яркая фигура во французской литературе. По легенде (пока не доказанной, но, однако, и не опровергнутой)  он являлся сыном известного русского актера Ивана Мозжухина. В   Гари стал единственным литератором, получившим Гонкуровскую премию дважды — в 1956 под именем Ромена Гари и в 1975 под именем Эмиля Ажара (за роман «Вся жизнь впереди»).  Писатель выдал неизвестного начинающего автора Эмиля Ажара за своего племянника, внука младшего брата матери Ильи Осиповича Овчинского.
РОМЕН ГАРИ -  военный лётчик, кавалер ордена Почётного Легиона, покоривший сердце знаменитой американской актрисы Джин Сиберг, партнёрши Бельмондо из легендарного годаровского шедевра «На последнем дыхании».
Ее судьба печальна. Сиберг покончила собой в 1979-м,
Гари расстался с жизнью  через год, оставив предсмертную записку:
«Можно объяснить всё депрессией. Но в таком случае следует иметь в виду, что она длится с тех пор, как я стал взрослым человеком, и что именно она помогла мне достойно заниматься литературным ремеслом...»


"Обещание на рассвете" можно прочитать здесь:
https://librebook.me/obechanie_na_rassvete/vol1/1
Ответить
eskadra (написал комментарий 4 декабря 2020, 22:08)
ПРОЩАНИЕ
Не знаю, как описать наше прощание. У меня нет слов. Но держался я мужественно. Я не забыл ее уроков о том, как надо обращаться с женщинами. Вот уже двадцать шесть лет, как моя мать жила без мужчины, и, уезжая, возможно навсегда, мне хотелось выглядеть в ее глазах скорее мужчиной, чем сыном.
— Ну, до свидания.
Улыбнувшись, я поцеловал ее в щеку. Чего мне стоила эта улыбка, могла понять только она, которая, в свою очередь, улыбалась.
— Вам надо пожениться, как только она вернется, — сказала она. — Она как раз то, что тебе нужно. И очень красивая.
Должно быть, она спрашивала себя, что со мной станет, если рядом не будет женщины. Она была права: я так и не смог отделаться от чувства обездоленности.
— У тебя есть ее фотокарточка?
— Вот.
— Думаешь, у нее богатая семья?
— Я не знаю.
— Когда она ездила на концерт Бруно Вальтера  в Канны, она взяла такси. Наверное, ее семья очень богатая.
— Меня это не интересует, мама. Мне все равно.
— Дипломат должен устраивать приемы. Для этого необходима прислуга, туалеты. Ее родители должны это понять.
Я взял ее за руку.
— Мама, — сказал я. — Мама.
— Можешь не волноваться, я сумею тактично объяснить все это ее родителям.
— Мама, перестань…
— Главное, за меня не беспокойся. Я — старая кляча: раз до сих пор протянула, то и еще продержусь. Сними фуражку…
Я снял. Она перекрестила мне лоб и по-русски сказала:
— Благословляю тебя.
Моя мать была еврейкой. Но это не имело значения. Главное было понять друг друга. А на каком языке мы говорили, было неважно.
Я направился к двери. Мы еще раз улыбнулись друг другу.
Теперь я чувствовал себя совершенно спокойным.
Какая-то частичка ее мужества перешла ко мне и навеки во мне осталась. Ее мужество и сила воли до сих пор живы во мне и только затрудняют мне жизнь, не давая отчаиваться.
РОМЕН ГАРИ…
"Обещание на рассвете" можно прочитать здесь:
https://librebook.me/obechanie_na_rassvete/vol1/1
Ответить
eskadra (написал комментарий 4 декабря 2020, 23:19)
Я обрисовал ему ситуацию и в свою очередь узнал, что катер направляется в Англию с дюжиной сержантов ВВС на борту, чтобы присоединиться к генералу де Голлю. Мы единодушно прокляли позицию британского флота, также единодушно рассудив, что англичане будут продолжать войну, а главное — откажутся подписывать перемирие с немцами.
Сержант Канеппа — позднее полковник Канеппа, участник движения Сопротивления, кавалер уже не раз упоминавшегося мной ордена Почетного легиона, через восемнадцать лет погибший в Алжире, без передышки сражаясь на всех фронтах, где Франция проливала свою кровь, — вот этот самый сержант Канеппа предложил мне остаться на борту, желая избавить меня от плавания под британским флагом, и заявил, что он тем более рад, если я останусь, так как у них будет на одного рекрута больше для чистки картошки. Я со всей важностью отнесся к столь новому и неожиданному предложению и решил, что, несмотря на свое негодование по отношению к англичанам, я все же скорее предпочту плавание под их флагом, чем займусь хозяйственными делами, столь чуждыми моей поэтической натуре. Поэтому я дружески помахал ему рукой и опять погрузился в волны.
Плавание от Гибралтара до Глазго продолжалось семнадцать дней, и за это время я обнаружил, что на борту находились и другие французские «дезертиры». Мы познакомились. Среди них был Шату, которого потом сбили над Северным морем, Жантий, которому суждено было пасть вместе с его «Харрикейном», сражаясь против десятерых; Лустро, погибший на Крите; братья Ланже, младший из которых был моим пилотом, пока не погиб от удара молнии в самолет над Африкой, а старший по-прежнему жив; Мильски-Латур, которому пришлось поменять фамилию на Латур-Прангард и который рухнул вместе со своим «Боуфайтером», кажется, на побережье Норвегии; Рабинович из Марселя, он же Олив, убитый во время тренировочного полета; Шарнак, выбросившийся вместе с бомбами на Рур; невозмутимый Стоун, который летает и по сей день; и другие большей частью с вымышленными именами, чтобы обезопасить свои семьи, оставшиеся во Франции, или стремившиеся забыть прошлое. Но из всех бунтовщиков, находившихся на борту «Окреста», мне особенно запомнился один, чье имя всегда всплывает в памяти, когда меня одолевают сомнение и отчаяние.
Его звали Букийар, и в свои тридцать пять он казался намного старше нас. Роста скорее малого, слегка сутулый, в своем вечном берете, с карими глазами на вытянутом приветливом лице; за его мягкостью и спокойствием скрывалось пламя, которое порой превращает Францию в одно из самых ярко освещенных мест на земле.
Он был первым французским асом, сражавшимся в Англии, пока не погиб после своей шестой победы, и двадцать летчиков на командном пункте, не отрывая глаз от черной глотки громкоговорителя, слушали, как он пел куплет известной французской песенки, покуда не раздался взрыв. Вот и теперь, когда я царапаю эти строки на берегу Океана, шум которого поглотил столько криков о помощи и столько брошенных ему вызовов, эта песня сама собой подступает к моим губам. И голос друга помогает воссоздать прошлое, и я вновь вижу его рядом живым и улыбающимся. Лишь необъятности Биг-Сура дано вместить мои чувства к нему.
В Париже нет улицы, названной его именем, но для меня любая улица Франции носит его имя.
https://librebook.me/obechanie_na_rassvete/vol3/4
Ответить
eskadra (написал комментарий 4 декабря 2020, 23:45)
В Олимпия-холле я подружился с юношей, назовем его условно Люсьеном, который после нескольких суток бурного кутежа внезапно застрелился. За три дня и четыре ночи он без памяти влюбился в одну танцовщицу из «Веллингтона» — кабаре, усердно посещаемого Королевскими ВВС, — был обманут ею с другим завсегдатаем и до того убит горем, что смерть показалась ему единственным спасением. Действительно, большинство из нас оставило Францию и свои семьи при чрезвычайных и столь неожиданных обстоятельствах, что нервная разрядка наступала лишь несколькими неделями позже и проявлялась порой самым непредсказуемым образом. Многие старались зацепиться за первый попавшийся буй, как мой товарищ Люсьен, которому пришлось выпустить его, а точнее, уступить другому, и тогда он камнем пошел ко дну под тяжестью накопившегося отчаяния. Что до меня, то я держался, правда на расстоянии, за надежный буй, дававший мне чувство полной безопасности, поскольку мать редко пустит вас на волю волн. Тем не менее случалось, что я за ночь выпивал бутылку виски в каком-нибудь кабачке, где мы мыкали свое нетерпение и обиду. Мы были в отчаянии от проволочек, с которыми нам предоставляли самолеты и отправляли в бой. Чаще всего я проводил время в компании Линьона, де Мезилиса, Бегена, Перрье, Барберона, Рокера, Мельвиля-Линча. Линьон, потеряв ноги в Африке, продолжал летать с протезами и был сбит на своем «Москито» в Англии. Де Мезилис потерял левую руку в Тибести, Королевские ВВС сделали ему искусственную; он был убит на «Спитфайре» в Англии. Пежо сбили в Ливии — весь в ожогах, он прошел пятьдесят километров по пустыне и, дойдя до своих, упал замертво. Рокер был подбит в открытом море вблизи Фритауна и съеден акулами на глазах у своей жены. Астье де Виллатт, Сент-Перез, Барберон, Перрье, Ланже, Эзанно, Мельвиль-Линч остались в живых. Мы иногда видимся. Редко: все, что мы имели сказать друг другу, погибло с теми, кто не вернулся. Я был задействован Королевскими ВВС в нескольких ночных полетах на «Веллингтоне» и «Бленхейме», что побудило Би-би-си торжественно сообщить в июле 1940 года, что французская авиация с британских баз бомбардировала Германию. «Французской авиацией» был мой товарищ, некто Морель, и я. Сообщение Би-би-си несказанно воодушевило мою мать. Поскольку у нее не возникало ни малейшего сомнения в том, что означало «французская авиация с британских баз…». Это был я. Впоследствии я узнал, что в течение многих дней она, сияя, ходила по рядам рынка Буффа, сообщая хорошую новость: наконец-то я взял дело в свои руки.
Потом меня послали в Сент-Этьен. Получив увольнительную, мы с Люсьеном отправились в Лондон. Позвонив мне в отель, он сказал, что все идет отлично и моральный дух на высоте, после чего повесил трубку и неожиданно покончил с собой. Сперва я очень злился на него, но поскольку вспышки гнева у меня кратковременны, то, когда вместе с двумя капралами меня обязали эскортировать гроб-ящик с его телом до небольшого военного кладбища П., я уже не держал на него зла.
В Ридинге в результате бомбардировки было повреждено железнодорожное полотно, и нам пришлось долго ждать. Сдав гроб в камеру хранения и получив квитанцию, мы отправились в город. Город Ридинг был не из приятных, и, чтобы отделаться от гнетущего настроения, нам пришлось выпить несколько больше, чем следовало, так что, вернувшись на вокзал, мы были не в состоянии нести ящик. Разыскав двух носильщиков, я вручил им квитанцию и попросил отнести ящик в багажный вагон. Прибыв на место назначения в момент полного затемнения и имея всего три минуты на стоянку, мы бросились к багажному вагону и едва успели вытащить ящик, как поезд тронулся. После часа езды на грузовике мы смогли наконец сдать свою ношу смотрителю кладбища и оставить на ночь вместе с флагом, необходимым для церемонии. На следующее утро, прибыв на место, мы встретили разъяренного английского младшего лейтенанта, который смотрел на нас округлившимися глазами. Обтягивая ящик трехцветным знаменем, он заметил, что на нем черной краской значилась торговая реклама известной марки пива: Guiness is good for you.[26]
He знаю, по вине ли носильщиков, нервничавших при бомбардировке, или по нашей собственной в связи с затемнением, но ясно было одно: кто-то где-то перепутал ящики. Само собой, нам было очень досадно, тем более что уже ждали капеллан и шестеро солдат, выстроившихся у могилы для салютования. В конце концов, боясь услышать обвинения в легкомыслии от своих британских союзников, склонных обвинять в этом граждан Свободной Франции, мы решили, что отступать поздно и надо спасать честь мундира. Я пристально посмотрел в глаза английскому офицеру, он быстро кивнул, показывая, что все прекрасно понимает. Мы снова быстро покрыли знаменем ящик и, на своих плечах отнеся его на кладбище, приступили к погребению. Священник сказал несколько слов, мы встали в почетный караул, прозвучали залпы в голубое небо, и меня охватила такая ярость по отношению к этому сдавшемуся трусу, который не разделил нашего братства и манкировал нашей нелегкой дружбой, что у меня сами собой сжались кулаки, проклятие было готово сорваться с губ и подступил комок к горлу.
Мы так и не узнали, что стало с другим, подлинным гробом. Иногда у меня возникают разные интересные гипотезы.
https://librebook.me/obechanie_na_rassvete/vol3/5
Ответить
eskadra (написал комментарий 5 декабря 2020, 00:12)
…Ну вот и все. Пора уже уходить с пляжа, где я слишком давно лежу, слушая, как шумит море. Вечером на Биг-Сур опустится легкий туман и станет прохладно, а я так и не научился самостоятельно разжигать огонь. Попробую побыть еще немного и послушать, потому что мне все время кажется, что я вот-вот пойму, о чем мне говорит Океан. Я закрываю глаза, улыбаюсь и прислушиваюсь… Со мной опять происходят странности. Чем пустыннее становится берег, тем более людным кажется он мне. Тюлени на скалах затихли, а я лежу с закрытыми глазами и улыбаюсь, воображая, как один из них тихонько подкрадется ко мне и ткнется в щеку или под мышку своей ласковой мордочкой… Жизнь прожита не зря.
https://librebook.me/obechanie_na_rassvete/finish

Ответить